Прихрамывая и по-стариковски опираясь на палку, он с трудом тащил свое тело, ставшее таким тяжелым и неуклюжим.
— Куда вторую палку девал? — строго спросил ефрейтор.
Ваня хотел сказать: «Потерялась», но и сам не услышал своего голоса. С пересохших губ слетали какие-то хриплые, невнятные звуки.
— Эй, Потапов! — воскликнул Костюков. — Да ты, никак, раненный?!
Ваня кивнул и ответил, что «кажется, да, маленько есть», и только тут понял, что и взаправду ранен.
Боли он и сейчас никакой не чувствовал, но плечо и грудь у него были скованы, как будто надели на него железную рубаху и рубаха эта примерзла к телу.
У него спросили, может ли он идти. Ваня сказал, что да, может, вполне, и даже оттолкнулся палкой и сделал шаг вперед, чтобы показать, как ловко и здо́рово он сейчас пойдет.
«И правда, — подумал он, — что же, они меня, как маленького, на руках понесут, если скажу „не могу“? Ничего, доползу как-нибудь».
Раздумывать было некогда: над тундрой опускалась ночь, быстро темнело. Разведчики пошли дальше.
Ваня шел крайним, стараясь не отставать от остальных и не терять следа, проложенного товарищами. Андронников отдал ему свою палку, и Ване казалось, что теперь, с двумя палками, идти стало совсем хорошо. Но, на беду его, в тундре начало порошить. Лыжню то и дело заметало, и находить ее в темноте становилось все труднее и труднее. И все-таки Ваня шел. Он знал, что если остановится, то упадет, а коли упадет — не встанет.
Под конец он уже перестал чувствовать под ногами лыжню и не искал ее. И товарищей он уже не видел впереди, а только слышал в темноте поскрипывание лыж и по этому легкому монотонному трли, трли, трли и держал свой путь.
Изредка кто-нибудь из разведчиков, укоротив шаг, оглядывался и окликал его:
— Потапов, идешь?
Ваня облизывал пересохшие губы, набирал в легкие воздуха и кричал:
— Иду!
А минут через пять до него снова доносилось:
— Потапов, идешь?
— Иду-у-у! — отвечал Ваня и старался кричать громко и весело, хотя и губы у него уже с трудом размыкались.
И вот еще раз не повезло ему. Развязался у него ремешок на лыже. Он уже давно чувствовал, как расползается этот сыромятный ремешок и как начинает вихлять у него под ногой левая лыжа. Он знал, что рано или поздно ремешок развяжется, и боялся этого, потому что тогда уже поневоле придется останавливаться и нагибаться…
И вот ремешок развязался.
Левая лыжа выскользнула из-под ноги, и нога провалилась в снег.
Он чуть не упал и держался только потому, что всем телом, как на багор, навалился на лыжную палку.
Руки у него от напряжения дрожали, в голове звенело, а нога все глубже и глубже уходила в снег.
«Ни за что не вытяну», — подумал он.
— Пота-по-о-о-о-ов! — услышал он в эту минуту откуда-то, как ему показалось, очень издалека.
Он поднял голову, набрал в себя свежего морозного воздуха и, не понимая, что делает, крикнул:
— Иду-у-у-у-у!..
А сам выпустил из рук палку, медленно склонился влево и упал лицом в снег. И когда падал, почему-то вспомнил и даже на какую-то долю секунды отчетливо увидел перед собой того черно-серого красавца волка, которого встретили они вчера под вечер в тундре.
«Найдет — не пожалеет, съест», — подумал Ваня. И, подумав это, он уже ни о чем больше думать не мог, ничего не видел и не слышал.
Долго ли он пролежал без сознания, никто не скажет. Очнулся Ваня от холода и оттого, что ему нечем было дышать: в нос набился снег. Он оторвал голову от снега, сфыркнул его, как сфыркивают воду после купания, с трудом перевалился на бок и застонал от нестерпимой, сверлящей боли в плече. От этой боли его опять затошнило и опять поползла в поясницу противная расслабляющая дрожь.
Он крепко зажмурил глаза и минут десять лежал не двигаясь, боясь шевельнуться и дожидаясь, пока утихнет боль и пройдет тошнота.
Он опять ни о чем не думал, даже не помнил и не понимал, где он и что с ним. Только лезли все время в голову слова из песни, которую еще маленьким пацаном пел со знакомыми ребятами:
«Ты, товарищ мой,
Не попомни зла, —
Здесь, в степи глухой,
Схорони меня!..»
И казалось все время, что где-то гармонь играет, и не рядом играет, а как будто далеко, за рекой, в чужой деревне. И все время про одно и то же: про ямщика, который умирает в степи.
Под эту гармонь Ваня и задремал.
И вдруг он опять, и на этот раз по-настоящему, очнулся. Ему показалось, что где-то совсем близко кто-то громко окликнул его по фамилии.
Он открыл глаза, попробовал поднять голову и стиснул зубы, чтобы не застонать от боли.
«Я раненый, отстал от ребят, у меня ремешок лопнул на левой лыже», — вспомнилось ему все сразу.
В тундре было уже совсем темно, и с неба по-прежнему летел мелкий пушистый снег. Приподняв голову, Ваня жадно прислушивался. Никто его уже не звал, но ему казалось, что он слышит, как скрипят на снегу лыжи или полозья.
«Наши… меня ищут», — подумал он и уже открыл рот, хлебнул воздуха и хотел крикнуть «братцы» или «товарищи»… Но тут опять мелькнуло у него в голове: «А вдруг фрицы?» — и опять ему представилось, как подбегают к нему вражеские солдаты, наваливаются на него, бьют, вяжут ремнем руки и волокут его в свое логово.
«Нет, лучше замерзну пускай», — подумал Ваня. И, подумав так, он вдруг понял, что ведь и в самом деле замерзнет, что никакой надежды на спасение у него нет и быть не может: до расположения их части километров сорок, а то и больше. Ночь темная. Кто же его тут спасет? Тут его только немцы могут найти. А скорее всего, заметет его снегом, и ни зверь, ни человек не разыщут костей его.
В эту минуту вспомнилась Ване вся его прошлая жизнь, и мать свою он вспомнил, и знакомых ребят, и родную деревню.
Все это было и ничего не будет.
«Умру, как тот ямщик в песне», — подумал Ваня, и ему стало так жалко и себя, и маму, и молодость свою, что он заплакал. И плакал долго, пока опять не заснул.
Спал он нехорошо, тревожно, было ему во сне душно и тесно и все казалось сквозь сон, что рядом кто-то ходит. Он просыпался, сфыркивал с лица снег, прислушивался и, ничего